13 июля 2006

 

Сергей ЧЕРНЯХОВСКИЙ

 

Запреты одинокой власти

 

В политологии существует неформальное положение, позволяющее де факто определять уровень легитимности власти в конкретном обществе по внешнему виду полицейских: если последние не носят оружия, значит легитимность высока, если одеты в бронежилеты и несут текущую службу с автоматами – значит легитимность низка. Смысл в том, что при высокой легитимности власти полицейскому в обычной ситуации не нужно оружия – достаточно самой формы, граждане готовы подчиняться ему и выполнять его требования без принуждения. Если приходится вооружаться, значит у данной власти есть значимое число противников, готовых не только игнорировать требования власти в целом и рядового полицейского, в частности, но и вступать в ними в прямое вооруженное противостояние.

 

Юридическое оружие власти – запреты тех или иных видов политической деятельности. Если власть легитимна – таких запретов мало. Если нелегитимна – много. Это вытекает из самой природы легитимности: по сути своей она есть согласие на подчинение данной власти, базирующееся на тех или иных достаточно разнообразных основаниях. Соответственно, при высокой степени легитимности враждебная власти политическая деятельность не представляет для нее особой угрозы, ее нет смысла запрещать, поскольку она не находит поддержки у значимых социальных массивов.

 

Одновременно сам запрет оказывается неким дополнительным поощрительным стимулом для такой деятельности. Кроме того, что он придает ей определенный романтический облик, он сам является свидетельством опасений власти, признанием властью своей известной слабости в глазах общества. Поэтому запрет того или иного вида политической деятельности всегда сталкивается с проблемой меры, с необходимостью уловить ту грань, где запрет действительно необходим и является проявлением силы власти, и где он начинает сам стимулировать запрещенное действие.

 

Эти, достаточно общие, положения вполне применимы к актуализированному сегодня вопросу о так называемых "мерах по борьбе с экстремизмом" и принятым властью соответствующим законодательным положениям, принявшим характер "Закона об оскорблении величества".

 

Сам по себе экстремизм означает всего лишь приверженность крайним взглядам и методам. Соответственно, как таковой он юридически вообще неопределим, в отличие, скажем, от того же "терроризма". Как только власть делает попытку определить и запретить "крайности", она оставляет огромное поле для толкований – поскольку определение "крайности" возможно лишь относительно субъективно, в зависимости от того, что признается "не крайностью". Объективно политической "крайностью" можно признать использование запрещенных законом действий и методов ведения политической борьбы либо призыв к таковым.

 

С такой точки зрения, запрет экстремистской деятельности – это всего лишь запрет запрещенной деятельности или призыва к запрещенной деятельности. То есть, в собственном смысле слова, подобный запрет – пустая тавтология.

 

Либо это некий эвфемизм, в респектабельной форме позволяющий юридически дискредитировать действия, признаваемые властью опасными для себя. То есть, существуют некие действия, которых власть боится, чувствует в обычной практике себя перед ними бессильной и стремится их запретить, но, поскольку не может юридически обосновать запрет именно таких действий, вынуждена обосновывать его тем, что они являются "экстремистскими". Используется некое страшное слово, чтобы запретить то, что власть признает для себя страшным и пытается свой страх передать всему обществу.

 

При этом своим законом "об оскорблении величества" власть объявила запрещенным именно то, что и так является запрещенным: разжигание национальной и религиозной розни, призывы к насилию, клевету в адрес государственных должностных лиц. Объявив о запрете запрещенного, власть, с одной стороны, объявила об ответственности политических партий за действия своих членов, что, разумеется, само по себе антиконституционно. Ведь это все равно, что объявлять преступной нацию или страну на том основании, что ее представители замешаны в совершении преступлений. С другой стороны, она объявила эти действия не просто запрещенными, а особо запрещенными: то есть в скрытом виде вводится разделение преступников и преступлений на обычные и "политические".

 

Но вместо того, чтобы сделать такие преступления особо осуждаемыми в глазах общества, власть, наоборот, создает вид преступлений "морально прощаемых". Функционально это полная бессмыслица. Если мы имеем дело с высокой легитимностью, если общество уважает власть и ей доверяет, подобные преступления обществом будут отвергаться как таковые. Представляя опасность в собственных рамках, они не представляют опасность в системном плане: преступление против представителя уважаемой власти лишь повышает авторитет последнего, равно как и авторитет самой власти. Если перед нами власть с низкой легитимностью, если общество власть не уважает, такие преступления неизбежно будут получать моральное оправдание общества, а экстремисты из политических хулиганов превращаться в народных героев.

 

Адепты принятого закона в ответ на резонные возражения, что последний открывает возможность обвинения любой партии, оппозиционной власти, в экстремистской деятельности на чистом глазу объявляют, что определять принадлежность деяния к экстремизму будет суд. Но сам суд сегодня лишен доверия общества. И система назначений судей, и реальная практика судебных разбирательств привели к тому, что "третья власть" в России воспринимается как сугубо марионеточная добавка к власти как таковой, как инстанция, назначенная для того, чтобы оправдывать любые действия власти и в случае любых конфликтов принимать решения в пользу власти и в ущерб гражданам. Конечно, это плохо. Кончено, это обидно для самих судей. Но отношение в обществе к судам – именно такого.

 

И самое интересное, что даже самые относительно бесспорные положения принятого закона на деле описывают действия, крайне плохо фиксируемые и доказываемые, и, что важнее, – легко обходимые. Создавая эвфемизм, позволяющий запрещать и осуждать противников власти просто за то, что они являются ее противниками, власть создает эвфемизм, позволяющий придавать легальную форму любому нелегальному призыву.

 

Можно сказать: "Наша власть преступна и заслуживает одного: чтобы все ее представители висели на фонарях по периметру Садового Кольца". И это будет, конечно, экстремизм. Но этот экстремизм, на деле, мало политически эффективен, поскольку у обычного человека он будет вызывать некое естественное отторжение.

 

Но власть дает возможность вместо этого сказать: "Наша власть... Как бы это сказать помягче чтобы не объявили экстремистом... Я, думаю, вы и сами все понимаете... Что тут говорить, тут действовать нужно...". Всем все становится понятно, причем у обычного человека вместо отторжения на радикализм рождается скрытое восхищение: "Вот как здорово! Пусть теперь что-нибудь докажут! А что нужно делать – я все понял!".

 

Самые радикальные призывы из политического хулиганства становятся изящным словесным упражнением, вызывающим восторг любителей игры словами на грани фола – то есть, в первую очередь, у интеллигенции, начинающей эзоповым языком транслировать в общество презрение к власти и ее неприятие.

 

Вместо того, чтобы сказать: "Лишь взяв в руки оружие, мы заставим власть считаться с общественным мнением!", – что без труда квалифицируется как экстремизм, можно сказать: "Вы хотите знать, как добиться того, чтобы власть с обществом считалась? Читайте учебники истории. Кстати, вспомнился один эпизод: когда в 45 году народ в Италии сверг диктатуру Муссолини, восставшие повесили его вместе с любовницей на площади вверх ногами. Самое интересное, что их никто не судил за экстремизм".

 

Примеров можно привести множество, но практика вялых авторитарных режимов давно продемонстрировала, что запреты "оскорбления величества" лишь поощряют развитие языковых форм, делающих издевательство над властью не подпадающим ни под действие цензуры, ни под действие самих этих запретов.

 

При этом было бы понятно, если бы власть, запрещая некие экстремальные формы действия, поощряла бы легальную политическую деятельность. Такая ситуация ставит активного актора перед выбором: действовать в запрещенном поле, испытывая все связанные с этим риски, или действовать в легальном поле без этих рисков но с реальными шансами на политическую реализацию.

 

Та практика современной российской власти, которая проявилась в последние годы, выталкивает акторов из легального пространства, одновременно вводя санкции за "нелегальную", то есть, экстремистскую деятельность. Это создает ситуацию, когда сама легальная политическая деятельность становится не статусной, заведомо воспринимается как сервильная, допущенная неуважаемой властью, а потому – неуважаемая. То, что нынешняя власть авторитетом в обществе не пользуется и держится исключительно на высоком личном доверии общества к Путину, вполне очевидно. Собственно, в своем послании Федеральному собранию сам президент публично признал отсутствие уважения и доверия к ней со стороны общества.

 

Но запреты неуважаемой власти неуважаемы по определению. А когда они дополняются нереализуемыми санкциями за это неуважение, власть становится смешной, запускается механизм поощрения издевательства над ней и ее нарастающей дискредитации. Для того, чтобы сделать их реализуемыми надо иметь не ФСБ, а НКВД. Но НКВД-то было сильно именно массовой поддержкой общества по отношению к власти. Значит, иметь его тоже невозможно. Возникает ситуация поздних советских времен: "И патроны у них тоже кончились".

 

Отсутствие запретов на "оскорбление величества" в 90-е годы было клапаном сброса недовольства властью. Теперь клапан закрывается.

 

Власть сначала сделала почти невозможным создание новых партий, запретила проведение референдумов, сделала невозможным избрание в парламент помимо партийных списков, запретила включение в эти списки членов других партий, исключила возможность голосования "против всех", теперь запрещает существующим партиям критиковать власть.

 

Осталось сделать неучастие в выборах административно (или уголовно) наказуемым, и возникнет идиллическая картина: все обязаны ходить на выборы, никто не смеет критиковать власть, за последнее партии снимаются с выборов, и голосовать можно только за допущенные к выборам партии, то есть за партии заведомо лояльные власти. Ругать власть нельзя, но показывание ей фигу в кармане поощряется общественным мнением и властью не наказывается. А поскольку невозможно ввести запрет на дырки в карманах, то показывать фигу через дырявый карман тоже разрешено. Остается ввести санкции на дырявые карманы: нет сомнений, что какие-нибудь бывшие левые, сегодня искупающие своей предельной сверхлояльностью прошлые грехи (вроде бывшего анархиста Исаева или бывшего антиельциниста Морозова), с радостью начнут доказывать глубокий демократизм такого запрета (ведь запрет на дырки в карманах можно рассмотреть как заботу власти об благосостоянии граждан – чтобы деньги не выпадали). Но ведь власть от этого будет лишь еще больше превращаться в коллективного клоуна.

 

В данном случае речь идет не о том, что закон о "противодействии экстремизму" антидемократичен. Это, в конце концов, вопрос симпатий. Кто-то демократию любит, кто-то нет.

 

Дело в том, что он является шагом в повышении системной неустойчивости власти, делает ее более оторванной от общественных настроений и более хрупкой, превращает ее в объект нескрываемых насмешек и издевательств со стороны общества, причем последние обречены становится признаком хорошего тона.

 

Зачем власть это делает, на самом деле абсолютно непонятно в рамках объективного рассмотрения. Ситуация в обществе достаточно стабильна. Власть относительно устойчива. Серьезных оппонентов у нее нет. Общество не уважает власть, но ее оппонентов уважает еще меньше. Высший носитель власти предельно популярен и обеспечивает ее существование. Никаких реальных сил, способных на гребне экстремистской риторики сменить эту власть, не наблюдается.

 

Но власть с удивительной административной тупостью делает все, чтобы собственную устойчивость в перспективе понизить. Либо налицо невменяемый административный раж, в рамках которого власть действует по принципу "если могу что-то запретить – то должен", либо власть знает о неких серьезных системных угрозах себе, не видимых сторонними наблюдателями, и ей действительно есть от чего защищаться. Но тогда она явно проговаривается: "Я не так сильна, как кажется, надо мной угроза! Угроза! Угроза!". И это явная глупость, потому что ставить общество в известность, что ты не так сильна, как кажется, значит снижать собственную легитимность – ведь власть в России сегодня во многом держится на том, что общество считает ее безальтернативной.

 

Впрочем, может оказаться, что такой угрозы на самом деле нет. Но власть все равно ее боится. Убрав всех своих значимых оппонентов, она оказалась в политике одна и одинока. И в этом одиночестве ее преследуют фобии и призраки. И если она начинает свои законодательные ресурсы тратить на борьбу с последними, то пожалуй, надо вести речь не о политологических, а неких иных диагнозах.

 

Таким образом, достаточно сильная и устойчивая власть сегодня использует силу на снижение своей системной устойчивости и создание системных угроз своей остаточной легитимности. И поскольку сила у нее сегодня действительно есть, то вполне возможно, что эти действия могут оказаться успешными.

 

Сайт создан в системе uCoz